Ваше имя:

Введите ваше имя

Ваш e-mail:

Введите ваш e-mail

Ваш телефон:

Введите ваш телефон

Текст сообщения:

Введите текст сообщения

Поставьте галочку

Ваше сообщение отправлено.
Ваше сообщение не отправлено

Обратная связь

Лена Гофман, Оник

                                         

 

Оник.

            Онику Володаевичу Хачатряну посвящается….                   

                             

                                                                                        «…В общем, славная погода.

                                                                                Ветер дует с винзавода.

                                                                                  Каждым вдохом дорожу.

 

                                                                                        Видно мне в проулка щелку:

                                                                                    За помойкой, у хрущевки,

                                                                             Ссорясь тихо и незло,

 

                                                                                     Из моей облезлой шапки,

                                                                                     Сильно намозолив лапки,

                                                                               Свили ангелы гнездо».

                                                                                                       Игорь Лазунин

 

                                                                                                                                    «…Эх, вы мои непьющие друзья!
                                                                                                                                    Как голуби вы ждете ломтик булки,
                                                                                                                                    Чтоб, поклевав, загадить переулки,
                                                                                                                                    И ворковать о смысле бытия».

                                                                                                                                    Вадим Тартаковский

1.

            В общем, был славный апрельский полдень. По парку бежал человек в драповом сером пальто, в белом  замызганном шарфе и в потертой некогда бывшей черного цвета шляпе. Он был невысокого росточка, и смешно, по-чаплиновски, семенил коротенькими ножками, выкрикивая, как ворона, незнакомые слова кавказского происхождения. Он явно за кем-то гнался, и этот кто-то был… попугаем. Прохожие, роняя снисходительные улыбки, как никому не нужные пятикопеечные монетки, с любопытством следили за погоней. Попугай, видимо, не чувствуя исходящей угрозы, наконец-то, и сам заинтересовался почти мультипликационной фигурой преследователя. Он приостановил свой лет, склонил набок головку, и, устремив взгляд вниз, начал летать кружками над немолодой седеющей шляпой. И в тот самый момент, когда попугай почувствовал позыв выпустить из себя переработанные остатки свежей парковой травки, он был пойман. Сдерживая улыбку колечками своей всклокоченной черной бороды, человечек снял шляпу, пригладил коротким указательным пальцем  попугаю перышки и быстро спрятал его в протертое гнездовье своего головного убора, который оказался еще и уборной для птички, справляющей в этот самый момент свои естественные нужды. Зажав новоявленный скворечник под мышкой, мужчина  зашагал к себе домой.

            Вот таким, идущим и довольным, я хочу представить  тебе, дорогой читатель, его, моего Оника. Знакомься!

            Шляпа, белый шарф и серое драповое пальто были неизменными компонентами внешнего вида Оника во все времена года, за исключением  лета. Изменчивой же, я бы сказала, самой подвижной и  многочисленной частью его гардероба была обувь. Что Оник только не носил со своим пальто, кстати и некстати, в унисон  и в терцию, то сбиваясь с ритма, то вновь нащупывая его своей семенящей походкой: черные глянцевые калоши; сапожки с носками всех видов  и национальностей, от формы острого итальянского дизайна до тупообразной незгибаемой белорусского происхождения; любые армянские подделки шлепок тире тапочек; и, конечно же, всевозможную спортивную обувь. В этот сезон Оник донашивал белые кроссовки, которые ему подарил одноклассник из Москвы, имеющий там свой собственный обувной магазин. В отличие от поношенного пальто, в котором пряталось от холода стареющее тело Оника, кроссовки были веселыми и озорными, такими же как его душа и характер. С  внешней стороны их пяток были вставлены неизвестным обувным юмористом маленькие лампочки, которые при каждом нажатии на землю, светились ярко-красными огоньками радости. Эти кроссовки очень нравились Онику, особенно вечером, когда возвращаясь домой с бутылкой вина, он чувствовал себя узнаваемым, как реклама с подсветкой. Он притягивал всех выпивох,  которые завидев эти ночные огоньки, дружно слетались мотыльками к его горделивому силуэту в сером пальто.

 

 

 

2.

            Медленно спросонок открываю дверь и вижу сияющего Оника, моего соседа справа, который лукаво прячет что-то за спиной. Если бы мы не были давно знакомы и не жили бы на одном этаже нашего общежития на Московской, я бы подумала, что Оник по уши влюблен в меня и хочет этим солнечным весенним днем приятно  удивить чем-то свежим и пахнущим. 

    - Угадай, что я прячу!

    - Как минимум, розу? – заспанным скрипучим, как дверь, голосом предположила я.

    - Нэт, Ромочку!- И он вытаскивает из-за спины дрожащую от волнения руку, в которой я вижу его смятую шляпу с резвым попугайчиком внутри.- «Я подобрал его в парке, он потерялся!»

     - Дай объявление в газету! – Позевывая, предложила я. – Может быть, найдутся хозяева. – Я всегда была равнодушна к пернатым, но на попугайчика посмотрела с симпатией, так как порадовалась за наш общежитский этаж по поводу того, что Оник приютил всего лишь птичку, а не, например, собаку…

          Моя сонливость не испортила Онику его лучистый вид. Сейчас, вспоминая, я хочу остановить кадр жизненной пленки и зафиксировать его для себя самой и для тебя, мой дорогой читатель. Хочу  нарисовать портрет Оника. С его небольшой бородкой, торчащей вперед продолжением подбородка, вы уже знакомы. Губы длинные и узкие, растянутые в данный момент времени улыбкой, никогда не терялись в его бороде. Они то вытягивались трубочкой, то растягивались овалом, обнажая белые зубы, то практически сжимались в морщинистый ноль, в общем, всегда были готовы проявить  звуковую активность своего хозяина. Я помню его нос, формой напоминающий что-то среднее между восклицательным и вопросительным знаками, помню  его смуглую кожу и многоточие черных прыщиков, рассыпанных по ней. Помню его глаза. Я специально начала со второстепенного, чтобы, описывая его большие круглые  просторные глаза, еще раз подчеркнуть их индивидуальность. Его глаза имели свои собственные лица. Два глаза – два лица! Как братья близнецы, похожие как две капли воды, но имеющие свою собственную отдельную друг от друга суть! Они  улыбались морщинками нижних век. Красноватые прожилки служили им носами. А зрачки, эти настоящие глаза ониковых глаз, обычно светящиеся в их верхней части (из-за своего маленького роста Оник всегда смотрел на других снизу вверх), эти настоящие глаза коричнево-бурого  цвета армянской земли, всегда выражали необыкновенную простоту и непритязательность своего хозяина.

            - Как попугай? Освоился? – Столкнувшись вечером на кухни с Оником, спросила я.

            - Заболел! Сидит, не двигаясь, глаза – мутные…

            - А ты его кормил?

            - Конечно, колбаской… копченной и еще вина ему наливал, красного…

«Аминь, - подумала я, - «Жалко птичку».

            Через три дня Ромочка выздоровел и заговорил… голосом Оника.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

3.

 

            В общежитии я имела непростой статус. Работала я  вечерним комендантом и была, помимо коменданта дневного и кастелянши,  третьим элементом святой троицы, управляющей всей сложной жизнью нашего пятиэтажного здания сталинской постройки, стоящей на балансе у Санкт-Петербургского механического завода. Мои подопечные, «проживающие», давно имеющие своих детей, то ли по-отечески, то ли с раздражением называли меня «воспиталкой».

 В обязанности мои входило постоянное пребывание в общежитии в вечернее время и  поддержание хотя бы видимого порядка в нем. В случае стычек, которые происходили регулярно между общежитскими работягами и пьяным дворовым населением, я должна была разрулить ситуацию или, в крайнем случае, вызвать защитников по традиционному телефонному номеру ноль-два. Оказавшись свидетелем первого подобного происшествия, я, недолго думая и напрочь позабыв свои должностные обязанности, пустила все на самотек, бодро метнулась на четвертый этаж, заскочила в свою комнату и лихорадочно закрыла под соответствующий темп моего сердца все возможные замки, крючки и засовы, находящиеся в распоряжении моей двери. Потом для надежности придвинула тумбочку и пару стульев. И, не включая телевизора, легла спать.

То обстоятельство, что я все вечернее время проводила в стенах своего дома-работы, очень нравилось моим друзьям. И они тянулись стройными косяками туда, где можно было мило посидеть и почирикать за чашкой чая не важно о чем. Наиболее воспитанные из них звонили мне, чтобы предупредить о своем приезде, на единственный в общежитии телефон, скульптурно стоящий при входе на важном вахтерском помосте. Так как я все время пила чай в своей комнате на четвертом этаже, а лифта не было, то милые вахтерши преклонного возраста вызывали меня к телефону путем неоднократного нажатия на красную пожарную кнопку.

Звук сирены был настолько мощным,  что,  услыхав его в первый раз, Оник схватил пальто и шляпу, кубарем слетел вниз, жертвенно готовясь тушить пожар своим неизменным любимым пальто.

- Пожар?! Нет, это воспиталку вызывают  к телефону! – доложил кто-то из проходящих проживающих Онику.

Разочарованно  засеменил он к вахтерскому телефону, находящемуся в состоянии только что родившей женщины, когда малютка-трубка, уже лежащая отдельно, рядом, но еще пока связанная с ней шнуром-пуповиной, не сдерживая внутри себя крики-гудки, надоедливо  вопила плаксивое «Ало!». Дождавшись меня и затем моего решительного движения, вернувшего младенца в материнские объятия телефона, Оник с мягкой улыбочкой начал высказывать мне свое личное «фи». Чувствуя некоторую вину перед ним и остальными моими подопечными проживающими, я пригласила Оника на чашку чая, пообещав познакомить с симпатичной девушкой, скучающей на четвертом этаже.

- Симпатичная, да? – выспрашивал Оник по дороге, - а кем она работает, чем увлекается? Видишь ли, чтобы кому-то понравиться, лучше говорить с ним о том, что этому человеку интересно…

- Работает она в НИИ, увлекается высшей математикой, - не то, чтобы соврала, но, скажем, сымпровизировала я.

            Опередив меня, Оник с легкостью вбежал на четвертый этаж, прямо на ходу то надевая, то снимая шляпу и любимое пальто, остановился у дверей моей комнаты, и, переминаясь с ноги на ногу,  причесывая растопыренными пальцами свою бородку, ждал, пока я неспешно поднимусь, открою дверь и войду. Заглянув внутрь и, увидев Светочку, Оник замер в дверном проеме.

            Она не была красавицей, но большие глаза, белокурые волосы, тонкая фигура и абсолютное чувство юмора, превращали  Светочку в лакомый кусочек для всех гурманов – мужчин. Чувствуя и понимая свою лакомость, она не умела отказывать мужчинам в их интимных требованиях и отдавалась им так мягко и естественно, как подпиливала свои ухоженные ногти или выпивала утренний кофе, даже не смотря на то, что иногда он немного горчил. С математикой же она не была знакома вообще, а матерные слова  употребляла так же легко и непринужденно, как Шопен мажорные нотки в своих неиссякаемых мазурках.

 Очнувшись от потрясения  первой встречи и  познакомившись со Светочкой, Оник в ожидании положенной ему чашки чая, который  никогда не пил,  необычайно резво завел разговор о том, как он любит общаться с интеллектуальными женщинами, как дорога ему высшая математика, и что в молодости он даже тайно был влюблен в Софью Ковалевскую.

            - О, Софья Ковалевская всегда поражала меня своими красивыми умными глазами, которыми она с легкостью осматривала все интегральные свойства чисел! – восхищенно говорил Оник, пытаясь ласково погладить белую Светочкину ручку.

            - Ковалевская? Кто это? Ваша соседка слева, пухленькая такая? – поинтересовалась Светочка. Оник, с подозрением взглянул на меня, уже смеющуюся в полную силу, попытался обидеться, вытянув вперед трубочкой губы, но не удержался и тоже покатился со смеху.

Прекрасно проведя вечер, проводив Светочку и пригласив нас на ужин в ближайший четверг, Оник поделился со мной своими впечатлениями:

- У нее такие…. такие… влажные глаза, такая мягкая кожа!

Но, видимо, вспомнив о том, что я – тоже женщина, или в отместку за высшую математику, он погладил мою руку и сказал:

- Ты тоже ничего, только вот кожа суховата…

 

4.

Ромочка знал всех близких друзей Оника, которые часто к нему заходили. Определял ли он их по запаху, на слух или интуитивно, не могу сказать точно, но когда приходила я, попугай подлетал ко мне, махал крыльями и поднимал такой шум, что я, зная, чего хочет Ромочка, сразу выкладывала на стол объект его желания. Этим предметом был брелок для ключей в виде глобусообразного пластикового шарика с плавающим компасом внутри. Он был ярко-синего цвета с красными стрелками и буквами, указывающими четыре основных направления света. Ромочка обожал его. Получая желаемое, он делал всегда одно и то же: пытался взобраться на шарик, скользил по нему своими слабыми лапками, не находя опоры и ничего такого, за что можно зацепиться, соскальзывал с него, махал крыльями и кричал, прокрикивал весь   свой человеко-попугайский русско-армянский словарный запас. «Оник-джан, Цаветтанем», «Ромочка – шалун, проказник!» «Похчкашеф», «Ищите женщин» и так далее, иногда меняя порядок слов по своему собственному   разумению: «Ромочка – шалун, Оник - джан – проказник!»

Увидев эту беспроигрышную мизансцену, Светочка смеялась так мелодично и долго , что Оник успел накрыть на стол, вытащить из духовки люля-кебаб, посыпать его зеленью, нарезать тонкими ломтиками сыр и вяленное мясо своего собственного приготовления, достать из холодильника мацун, открыть бутылку грузинского вина, наполнить им бокалы и сесть на стул рядом со Светочкой, держа в одной руке тарелку с рисом, в другой жареный хлеб, пахнущий костром, и мило улыбаясь скромной смущенной улыбкой хозяина таверны, сумевшего угодить своим посетителям-пиратам.

Оник готовил прекрасно и  всегда и всех кормил, угощал: всех симпатичных девушек, всех несимпатичных девушек, друзей – собутыльников, соседей, бродячих собак, ворон и остальных пернатых, которые чуть свет уже стучались клювиками в занавешенное окно Ониковой комнаты. Кормил щедро, вкусно, по-армянски сочно. Очень любил огородную зелень и поджаренный на огне хлеб. Он и потом, будучи нищим и больным, найдя корку хлеба, шел к газовой плите, снимал с горелки крышечку, зажигал газ и обжаривал  нанизанную на нож корку в голубоватом пламене газового костра. Если на улице стояло лето, он выходил на лужайку, срывал пучок листьев одуванчика или просто травки, посыпал хлеб солью и съедал все это медленно, тщательно пережевывая и причмокивая.

 

 

 

 

- Угошайтесь! Рыс! Люля-кебаб! Сир! – услужливо предлагал Оничек.

- Да, да, рыс с сиром, сир с рысом! Вина и мацуна! – хохотала Светочка.

Оник не обижался. Он никогда так и не научился хорошо и правильно говорить по-русски. Он, армянин из пригорода Еревана, всегда думал и чувствовал очень по-армянски, так как говорила и чувствовала его мать, как напевала народные песни, кормя младенца Оника жирным грудным молоком; так как великий средневековый поэт Кучак воспевал женщин и любовь в своих знаменитых айренах; так как прелестно лопотала свои застенчивые первые стихи девушка по имени Гоар, в которую когда-то Оник влюбился без памяти.

- Я был таким глупым и смущенным тогда, таким счастливым и несчастным одновременно. Она читала мне свои стихи, рассказывала про свою любимую собаку, жаловалась на соседских мальчишек, которые обзывали ее колотушкой, и даже делилась со мной своей сердечной тайной, своей симпатией к тому парню, который жил на третьем этаже единственного в квартале многоэтажного дома и повсюду гулял с гитарой. Теперь я не такой наивный, - говорил Оник, - и знаю, что помимо любви душевной есть и плотские утехи.

И таковым утехам он отдавался, оставшись со Светочкой наедине, отдавался так же неловко и взъерошено, как и его попугай взбирался на шариковый брелок. Пыхтя и отдуваясь, елозя по Светочке своей замасленной люля-кебабом бородой, он словно скользил по женщине, чувствуя ее внутреннюю недоступность и неотзывчивость, не зная, как это преодолеть, как покорить женщину физически, как не быть смешным…

- Оник, поторопись, из-за твоего мацуна я сейчас описаюсь, - подгоняла его Светочка. И он начинал елозить еще быстрее.

 

5.

 

Постучав в дверь Ониковой комнаты и не дожидаясь разрешения войти, я открыла дверь и увидела Оника. Он сидел на кровати, вытирая последние слезинки, вытекающие из его огромных глаз.

- Оник, ты плакал?

Кивнув  головой, понуро и сдавленно он  согласился:

- Плакал…

- Что-то случилось в Армении?

- Нэт.

- Тебя бросила Светочка?

- Да, но нэт, не поэтому…

- Что-то с Ромочкой?

- Нэээт, что ты! «Короля лир» по телевизору показывали…

 

Чувствуя во мне своего собутыльника по искусству, Оник всегда дарил мне книги.

Буквально оторвав от сердца, он отдал мне книгу-альбом художника Сарьяна. Перелистывая, будто в последний раз, просматривая яркие репродукции портретов, пейзажей, картин  Сарьяна с многочисленными букетами цветов, Оник говорил, убеждал самого  себя, что просто отдает мне на хранение дорогую для него вещь. Как  в сейфе, более надежно и недоступно, на моей книжной полке будет  спрятана и хранится его любимая земля Армения с ее буйством цветов, с ее выплесками радости, с солнцем, принадлежащим ей одной, небом, горами, фруктами, цветами, всем тем, что составляет и раскрашивает внутреннюю суть этой великой страны.

 - Бери, храни, смотри, - говорил он.- В моей комнате слишком много чужих, и потом, мне тоже хочется поделиться с кем-то своей любовью к Армении.

Он дарил мне сборники - антологии армянской поэзии, он открыл для меня Нарекаци, читая наизусть любимые отрывки:

 

 

 

 

     «…Но Божий суд не есть ли встреча с Богом,

Где будет суд - я поспешу туда!

Я пред тобой, о, Господи, склонюсь,

И, отречась от жизни быстротечной,

Не к вечности ль твоей я приобщусь,

Хоть эта вечность будет мукой вечной?»

 

- Оник, но ты же не веришь в Бога?

- Нэт, не верю, но люблю… поэзию.

Он читал мне напевные любовные айрены Наапета Кучака и сам пьянел, смакуя губами слова:

            «Благословен ушедший с милой

                               за дальний перевал.

              Мост перешли они,

                                и тотчас тот мост разрушил шквал;

               Засыпало следы их снегом,

                                 буран забушевал…

               Он взял ее лицо в ладони

                                 и – днем – поцеловал».

Это он, Оник рассказывал мне о том, что каждый армянин, рожденный в Армении, с молоком матери впитывал ненависть к туркам.

            - Они, турки, просто вырезали половину населения страны, даже больше. Но сколько тогда было поэтов! На каждый квадратный метр Армении – по одному поэту! Они не доживали и до тридцати лет. Их резали, а они пели, пели и умирали, умирали, но пели…

Я смотрела в огромные глаза Оника, внимательно вглядываясь в них, но ни мимолетным образом, ни тенью, ни даже точкой, я не находила там ни единой капли ненависти к кому бы то ни было, только гордость, маленькую горькую, но гордость, за себя, за то, что и он тоже армянин…

            И я  читала ему стихи. Мы словно чокались ими, пили их на брудершафт, хмелели от них.

            - А вот еще, Оник, послушай:

«Это случилось в недрах почтенного дома,

в лоне приличной семьи,

издавна отличавшейся честностью и благородством,

Достопочтенный очаг,

где все совершалось достойно и чинно.

…Ребенок родился в положенный час

с положенным плачем

(может быть, чуточку более нежным, чем принято).

И все увидели сразу

(это нельзя было скрыть):

вместо глаз у него – две большие фиалки.

Какое смятение в лоне почтенной семьи!

Все рты распахнули, внезапно забыв о приличье.

Одни поражены страхом, другие – стыдом.

Папа-чиновник, ответственное лицо,

Был удручен больше всех.

Руки горе воздев, горестно он изрекал:

«Какое нелепое существо.

Мне оно не понятно. К чему тут фиалки.

Эти фиалки, кому и чему они служат?..

Все глазели на мальчика, и никто не подумал о том,

что нужно обмыть,

запеленать, накормить его…

Ребенок плакал все громче и громче,

С фиалок катились лиловые крупные слезы.

И только мать, немного оправившись,

не стала ни жаловаться, ни огорчаться.

Она взяла в руки младенца и тихо его укачала.

Поцеловала щечки,

погладила волосы.

И улыбнулась чиновнику:

                                            «Не сердись. Все в порядке.

Это чудо-ребенок.

Он дивные вещи увидит.

Он будет пахнуть весной.

И потом это так приятно – иметь в доме живые цветы».*

 

Мечтательно склонив набок голову, перебирая пальцами черные четки бороды и покусывая свои сухие от поэтического запоя губы, Оник слушал.

- Это стихотворение  -  про тебя, Оничек.

- Да? Спасибо. Я и в правду – чудо… в перьях, правда вместо глаз у меня не фиалки, а целые георгины, и папа мой никогда не был чиновником, но вот мама… мама… да…

 

  * (Анхела Фигера Аймерич «Мальчик с фиалками». Перевод В. Столбова).

 

6

 

            Являясь работниками механического завода, наша святая троица общежитской администрации появлялась там крайне редко, два раза в месяц, для получения аванса и заработной платы, (не могли же мы питаться святым духом!), а мне с друзьями просто необходимо было ежедневно заваривать и употреблять черный, зеленый и даже красный чай. Мне всегда было интересно видеть Оника на его рабочем месте. Его, конечно, знал весь завод. Рабочим кабинетом служил ему уличный строительный вагончик, в котором находились стол, стул, кровать и два холодильника, где хранилось молоко, много молока…

И если крокодил Гена работал в зоопарке крокодилом, то Оник работал на заводе раздатчиком молока за вредность первый час своего рабочего дня и… Оником остальные семь часов. Поэтому, сами понимаете, отдельный голубой вагончик с кроватью ему был просто необходим.

Разыскала я Оника тогда, когда он, раздав молоко и мило побалагурив с теми, чья работа была необычайно вредна, забил холодильник пивом, выпил бутылочку и, не снимая любимого пальто и шляпу, улегся на кровать досматривать свои предрассветные, прерванные утренним звонком будильника, теплые,  уютные сны. Он спал на спине, борода его торчала в потолок, подрагивая от усиленного сопения, нос топорщился скальным выступом из бездны чернеющей шляпы, в которой тонули ониковы глаза, всматриваясь в образы пивных сновидений. «Да, работа – не бей лежачего», - скаламбурила я для себя, заглядывая в единственное оконце голубого вагончика и созерцая уснувшего Оника.

Оник, спящий дон Кихот советского времени, ты даже не снял свое шляпное забрало, так и спишь в нем! Какие подвиги и ветряные мельницы ты предчувствуешь в своих снах? Смешон ли ты, жалок ли в этом своем обличии? Я не могу ответить на эти вопросы, не могу, просто потому, что ты очень мне дорог, Оник.

Что видишь ты во сне, чему улыбаешься? Может быть, влажные глаза Светочки, в зрачках которой отражались маленькие смеющиеся Оники. Может быть, грустные родные глаза матери, в которых искрилось, разбиваясь и рассыпаясь на брызги, армянское апельсиновое солнце. Отложив все дела, мама медленно наблюдала,  как весь пейзаж за кухонным окном с сиреневой горой вдалеке, с белесыми домами, с цветами невероятных оттенков и расцветок вдруг сворачивался, каким-то непостижимым образом перетекал, превращался в крылья пролетающей бабочки. Бабочка кружила на кухне Оникова детства и улетала прочь, вновь становясь картиной за окном.

Я часто вспоминаю Оника таким, спящим, еще веселым, еще спокойным, еще не пойманным ни в какие сети. Скоро, совсем скоро механический завод окажется на грани банкротства и уволит, сократит все ненужные никчемные свои единицы. Зачем воспитывать пенсионеров, зачем раздавать молоко? Люди сами могут воспитать себя и купить себе молока.

 После сокращения Оник, как и все приличные безработные, хотел разбогатеть и стать миллионером. Он каждое утро придумывал себе прибыльное дело, но к вечеру остывал к нему, осознавая миллионы преград, стоящих у него на пути к большим деньгам. Он собирался открыть ресторан с традиционным зазывающим названием «У Оника».

- У Оника. На слух очень похоже на сложное женское имя, или на науку типа экономики, но изучающую каких-то УО, - веселилась я.

Он хотел привозить из Армении марочный коньяк и продавать его уже сразу на Московском вокзале, не отходя, как говорится, от кассы. Планировал раздобыть рясу священника и, вооружившись крестом, просить милостыню в отдаленном от механического завода районе нашего большего города. Мечтал быть писателем и рассказать всем о чем-то самом главном, при этом набить кошелек деньгами и получить в придачу толпу поклонниц. Со временем поумерив свой пыл до издательства бульварной газеты, Оник, наконец, нашел свою денежную жилу.

Нет, он не стал печатником газет, он стал их продавцом и распространителем. Но он не стоял в любую погоду на улице, учтиво предлагая свой товар. Нет, он стал начальником, организатором этого процесса. Закупив оборудование (складные столики и стульчики), Оник нанимал в работники местных выпивох и бедных студентов, брал почти в кредит весь успешный ассортимент бульварной прессы и в ус себе не дул. С утра – газеты, вечером – деньги. Деньги он складывал в коробочку и прятал в шкаф, закрывая его на замок, специально приобретенный для безопасности шкафа  у бывшей кастелянши. Ключ вешал на шею и затем, спокойно готовил покушать, приглашал гостей, пил вино, напивался, иногда елозил по случайным женщинам и затем спал, не беспокоясь о том, что кто-то заберет у него ключ или взломает шкаф.

Даже я подрабатывала у него на газетах. Убедив себя, что мне не столько нужны деньги, сколько возможность повоспитывать себя (воспитывать проживающих я уже не могла), я решила поубавить спесь и почувствовать свой артистизм в образе мальчишки-газетчика начала двадцатого века. Помните, мальчишка бежит, еле удерживая кучу газет в левой руке, правой размахивает одним выпуском как знаменем революции и кричит: «Ленин в Смольном! Покупайте свежий номер! Ленин и большевики!» Я, конечно, не бегала и не кричала, но выручку себе и Онику приносила хорошую. Иногда Оник брал меня на оптовую газетную базу, отчасти для компании, отчасти для того, чтобы я помогала ему таскать тяжелые сумки с газетами. И, когда мне было совсем тяжко это делать, он подбадривал меня, называя нежно «Мой друг и оруженосец Санчо Пансо».

Понимал ли, осознавал ли Оник свою неловкую индивидуальность, свое донкихотсво? Как жилось ему с этим? Стеснялся ли он самого себя? Пытался ли чем-то сгладить, уравновесить свою смешную  непохожесть на других? Ведь жизнь, огромная мельница с тяжелыми жерновами, может перемолоть  всех и вся! Для нее совсем не проблема -  скинуть житейски неопытного дона Оника с его наезженной клячи.

         Итак, время вытесняло все мелкое и ненужное, оставляло самое большое и значительное. Газетные столики с продавцами – выпивохами стали не актуальны, их вытеснили большие газетные киоски. Оник пытался искать работу, уже исполнительскую, уже не мечтая о деньгах. А собутыльники, приходящие раньше за товаром и небольшим заработком,  теперь приходили за гостеприимством к Онику, делясь с ним случайной выпивкой и закуской. Оник пытался работать грузчиком, его пристраивали друзья – армяне в разные частные конторки и общественные организации, но его неспособность организовать себя на что-то длительное и кропотливое, его все более возрастающая потребность в алкоголе, вновь возвращали Оника в свою каморку к друзьям-собутыльникам и к его милому маленькому зоопарку…

 

7.

 

Когда мы вошли к Онику в комнату, то Светочка медленно и внимательно осмотрела ее стены, присвистнув от удивления, и, наконец-то,  высказалась:

- Эта комната называется «НАСРАНО»?

Не важно, что в комнате был холостятский бардак, что на полу валялся мусор, а на столе остатки еды и выпивки, брезгливо недоеденные и бесформенно брошенные на замызганный унитазный столик, действительно напоминали экскременты видом и запахом своим. То, что притягивало взгляд, и заставило Светочку так высказаться, было потеками, многочисленными потеками птичьего помета, стекшего и засохшего светлыми штукатурными ручейками на темно-синих  стенах, на коричневой шкафу, и даже на нестиранных шторах, от самого потолка до пола.

- Отличное гнездышко для высиживания яиц. Называется «НАСРАНО»- углубила свою мысль Светочка.

Оник, разбуженный нашим вторжением, но уже пытающийся спрыгнуть с кровати и улыбнуться нежданным гостям, мило зачирикал:

- Да, да, мой скворечник всегда открыт для таких милых пташек, как вы!

Быстро смахнув все имеющееся на столе в помойку, Оник побежал на кухню ставить чайник и вернулся уже помытым и причесанным с заваренным чаем и парой бутербродов, услужливо улыбаясь и вытягивая трубочкой губы в нетерпении рассказать нам историю своего домашнего зоопарка.

- Ромочка скучал. Я не всегда бываю дома, и он частенько остается один. Сначала я ему купил подругу, но она его клевала, не подпускала к себе и, вообще, вела себя очень агрессивно. И, как-то, немного навеселе, я увидел, как у метро продают черепах. Решив устроить Ромочке сюрприз, я купил одну, но мой дорогой попугайчик никак не мог ее найти. Она все время забивалась под шкаф, и через пару дней снесла, представляете, одиннадцать яиц. Одно я съел на завтрак, и скажу, не очень, перепелиные – лучше! Остальные десять  положил в мою пустующую коробочку для денег и спрятал в шкаф. Честно говоря, я про них забыл. А через какое-то время, наткнувшись на коробочку, я обнаружил в ней восемь протухших и засохших яиц и двух маленьких черепах. К тому времени,  их большую маму я уже отдал соседскому мальчику, пришлось и черепашат отдать туда же под опеку материнского панциря. И потом, знаете, у меня это стало, как хобби. Ромочка очень любопытный и всегда интересно реагировал на новых друзей. Я покупал ему хомячков и белых крыс, а однажды мой приятель притащил мне маленького кролика, но в моем курятнике так было жарко, что кролик быстро заболел и помер. А вот примерно месяц назад я тоже был навеселе и почти ничего не помнил, но друзья рассказывают, что я пожалел и бабушку, которая не могла избавиться от филина, и филина,  у которого было сломано крыло. Короче, я его купил за десятку, летает он неважно, в зоопарк его не берут, и он живет у меня: днем за шкафом, а ночью кружит над потолком, садится на карниз и все высматривает кого-то. А однажды я, познакомившись с одним выпивохой, пригласил его в гости. Мы хорошо выпили и легли спать. Вдруг этот парень стал истошно кричать: «Белая горячка! Белая горячка!» Я проснулся, стал его успокаивать, а он кричит: «Допился, уже совы мерещатся, кружат над головой». Он мне так и не поверил, что видел не настоящую белую горячку, а моего филина, убежал домой. Приятели говорят, уже два месяца не пьет!»

Мы, конечно, смеялись взахлеб, Светочка даже подвывала. Смеялся и Оник, но как-то отстраненно, с какой-то грустинкой во взгляде. Ведь Оник был начитанным человеком, и, мне кажется, именно его культурный багаж подсказал ему купить филина в друзья Ромочке. Ведь знал же Оник историю маленького принца, который полюбив  розу, попросил нарисовать барашка, всегда готового эту розу съесть. Знал, и, может быть, поэтому купил. Это стремление к равновесию, к уравниванию противоположных сил: любовь-ненависть, добро-зло, жертва и преследователь. Как это все рядом, как это все вместе неразрывно связано, перемешано в один большой клубок, вплетено в немыслимый грандиозный узор под названием «бытие». Конечно, добрый дяденька нарисовал барашку намордник, а у Ромочки была клетка, в которой он всегда спал. И никакой филин не мог забраться в нее. Но однажды, когда Оник на пару дней уехал в деревню к друзьям, подслеповатая соседка, присматривающая временно за его зоопарком, почему-то решила, что попугай в клетке и закрыла ее на щеколду…

Оник потом рассказывал мне, что ему часто снилось, как Ромочка пытался забраться в клетку, как он клювиком спешно пытался приподнять тяжелейшую для него задвижку, как он хотел выжить. Ничего не осталось от Ромочки, кроме нескольких перьев и пары запекшихся капелек крови. Оник отнес филина в парк, в тот самый, где когда-то нашел себе друга, раздал детям всех хомячков и бурундуков, и больше никого никогда не заводил.

 

8

Вспоминая Оника, не могу ни рассказать про Олю, которая жила на первом этаже, с мамой и тремя детьми. Старший Семка заканчивал школу, уже курил и ухаживал за девушкой, проживающей этажом выше. Ее мамаша всячески препятствовала их отношениям, потому что Оля помимо того, что пила, еще и подсела на наркотики. Буквально за полгода из симпатичной женщины средних лет превратилась в чучело, с паклей обесцвеченных пережженных волос и с безумным взглядом. Ее можно было бы использовать как наглядный экспонат в агитации по борьбе с наркотиками. Выносила из дома все, разбивала оконные стекла, устраивала истерики и частенько жаловалась соседям на кухне, что наркотики - синтетические, некачественные, и потому вредны для ее слабого здоровья. Однажды заснула с горящей сигаретой, спас ее и всех остальных старшенький. Он внезапно проснулся от запаха гари и потушил мокрым полотенцем ее вспыхнувшие волосы и штору, прикрывающую разбитое стекло. Жили на бабушкину пенсию, да еще Семка подрабатывал продажей газет. Я тогда исполняла обязанности воспитателя последний месяц перед сокращением, а Оник уже торговал бульварной прессой. Он часто подкармливал Олиных детей и всегда предлагал подростку самые доходные места в метро, где можно было  побольше заработать.

В тот день Оник зашел к нему в комнату, чтобы забрать непроданные газеты и рассчитаться по зарплате. Неожиданно и тихо вошла Оля. При виде денег в руках  сына, стала кричать, пытаясь забрать их. Но Семка, на бегу запихивая деньги в карманы куртки, попробовал прорваться в коридор. Она схватила самый большой кухонный нож и бросилась за сыном. Оник хотел остановить обезумевшую мать, но она лягнула его ногой чуть ниже живота и метнулась к Семке. Сбила его с ног, и они покатились по полу.

Пожилая вахтерша дрожащими пальцами набирала номер ноль-два, я бежала и стучала во все двери, зовя на помощь соседей. Два десятка метров показались мне очень длинными, словно я бежала и смотрела на происходящее в бинокль, но с другой стороны, в стекла не увеличивающие, а уменьшающие и удлиняющие окружающий мир. Оник медленно поднимался, пытаясь прийти в себя от нанесенного удара, покачиваясь, приближался к ним. Семка сумел побороть мать, крепко прижимал ее локти к полу, но отклонялся от ножа, который она судорожно сжимала в правой руке. Они оба дрожали, особенно Семка. Слезы капали из его глаз на нож, на ее грудь, плечи и лицо. Он плакал и жалобно повторял: «Мама… мама… мама…». 

Само время остановилось, замерло, слушая и созерцая происходящее. Время, а не мы,  словно проглотило ком в своем необъятном горле, и засуетилось, заспешило куда-то, чтобы отвлечь себя и нас от этого безумия. Оник бросился к Оле, быстро сжал ее руку и заставил выронить нож на пол. Подбегали соседи, вахтерша открывала дверь милиции, которая приехала на удивление быстро. Бежала группа захвата, в масках, с автоматами. Скрутили Олю и быстро повели к выходу. Она кричала, что здесь прописана и проживает, что сын сам на нее напал, что она всего лишь защищалась. Соседи сбились в кучку, обсуждая происходящее. А Оник (время опять для меня замедлило свой ход)… Оник сидел на полу, облокотившись о стену, обнимал Семку, плачущего навзрыд, гладил его по голове и шептал растеряно: «Ты…ты… на нее не обижайся… Она ведь мать… Мать – это святое… святое, сынок…»

 

 

 

 

 

 

9.

 

Буквально через несколько лет жизнь Оника потекла, как помет по стене: к полу, к плинтусу, к земле. Он много пил, иногда напившись, любил почитать своим собутыльникам Горького, особенно «На дне». А ведь они его слушали, внимательно, сопереживали и оценивали себя соответственно. Друзья и знакомые уже сторонились Оника, встречая его на улице, отворачивались и  делали вид, что не знают его. Кто-то подавал ему иногда мелочь, кто-то давал еду, но все понимали, что долго Оник не протянет.

Я тогда уже жила в Карелии, и, однажды приехав ненадолго в Петербург к себе на Московскую, встретила его. Он, конечно, попросил у меня денег и сказал, что зайдет в гости. Через десять минут, сбегав в аптеку за настойкой боярышника, он был уже у меня.

- К себе я не пойду, не хочу делиться…

Трясущимися руками он попытался налить настойку  в рюмку, но не смог. Выпил из бутылочки, подождав, когда пройдет спазм мышц лица и закончится дрожь в руках, он заговорил, скорее для себя, чем для кого-то:

- Ты думаешь, я хочу пить. Нет, мне нужно унять, только унять эту боль. Боль вовсе не душевную, а физическую. Это не я пью водку, это она пьет меня. Выпивает до дна залпом, а иногда понемножку, смакуя, закусывая мною же. Я – бесцветная мутная тридцатисеми-градусная жидкость, заключенная в телесную бутылку. И что-то страшное, неведомое, непонятное сосет меня, пытается мною унять свою какую-то неведомую дрожь… И это очень страшно… А вчера, я ведь ходил с ребятами на помойку. Они так спокойно в ней ковыряются, что-то выискивают… Как далеко Армения! Раньше, когда еще Ромочка был жив, моя Армения мне снилась каждую ночь. Я тогда еще писал рассказы. Помнишь мои рассказы? Я ведь отдал их тебе вместе с Сарьяном, они ведь там и лежали в его альбоме. Ты же напечатаешь мои рассказы, ты же их читала? Ты помнишь мои рассказы?.... Как я могу поехать в Армению? Как могу показаться матери? И даже, если она в мире ином, я и на могилу к ней не достоин прийти…

Оник говорил, а я вспоминала, где его рассказы. Я, конечно, их читала, но совсем не помнила, о чем они. Оник ушел, а я спешно уехала из города, так и не успев достать альбом Сарьяна. Прошли годы, я давно живу не в общежитии, а в собственном загородном доме и воспитываю собственных детей. Решив написать эту повесть, вспомнив Оника от волос до мигающих кроссовок, его жизнь, слова, друзей, его птиц, я никак не могу вспомнить, о чем он писал свои рассказы. Я перевернула весь чердак, я нашла все книги, которые он мне дарил, нашла его любимого Сарьяна, но рассказов, написанных круглым мелким почти детским почерком Оника, там не было. Я перебрала все старые бумаги, я ведь - теперь бухгалтер, а бухгалтера ничего не выкидывают. Я нашла свои первые стихи, написанные в девятнадцать лет, нашла письма, которые писала своим друзьям обо всем: о себе, о своей улыбке, о вдохновении, о людях, которых мне так нравилось смущать. «В такие моменты, когда человек смущается, у него краснеет душа», - писала я в своем письме. Я сидела полдня в  холодном от ноябрьских заморозков чердаке, в теплом свитере и с покрасневшей душой, вспоминала прошлое, вспоминала Оника, пока из какой-то пыльной щели не вылетела бабочка, медленно сонно размахивая сочными яркими цветами крыльев...

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

10.

 

Та встреча была нашей последней встречей. Нищий и безнадежно больной Оник по-прежнему кормил птиц. Если ему подавали рубль, он покупал выпивку на девяносто копеек и семечек на десять. Семечками он пытался закусывать, но большую их часть отдавал воробьям. И  не было в этом ничего высокого, ничего из того, что испытывает большой человек, жалобно смотрящий на мерзнущих маленьких пташек.  Не тривиальная любовь к пернатым заставляла Оника им помогать. Он был с ними на одном уровне, на одной ступени. Он подавал им так, как делился с собутыльниками алкоголем и остатками пищи. Он сам был такой же птахой, воробышком, сидящим на помойке и разгребающим своими лапками всякий хлам. Безразлично и безучастно выковыривал он своим большим армянским клювом частички пищи, быть может, чуть-чуть более брезгливей, более пристальней вглядываясь в заунывные остатки ежедневного человеческого быта.

          Он и умер как птица. Замерз, пролежав окоченевшей тушкой в промерзшем подъезде у собственных дверей всю ночь до утра, пока напоминавшие клуш своей сонной вялостью, соседи не обнаружили его, чувствуя жалость, именно жалость больших людей, смотрящих на замерзшую птичку, но думающих о том, как бы поскорее выбросить трупик. Оник отмучился, считали они, а общежитская комната освободилась, да и алкаши не будут круглыми сутками шастать туда-сюда.

 Так же, как и его попугай, он вылетел из собственной клетки, а когда захотел вернуться, дверца оказалась на защелке. Что же ты увидел, Оник, в тот миг, когда веки твои расширились настолько, что перестали моргать ресницами,  и когда твой уже совсем вялый пульс отсчитывал в твоих  зрачках последние зрительные образы ускользающего мира? Кто накрывал тебя своим единственным  черным крылом, как погребальным покрывалом? Не тот ли филин, пронзительно и свирепо  смотрящий сквозь предметы и время, которого ты приютил и взрастил в своей душе? Он разорвал тебя в клочья, сожрал всю кровавую плоть твоего огромного сердца и твоей распухшей ранимой печени. Остались лишь тягучие густые капли крови, твоей армянской крови,  и несколько легких, почти невесомых перышек твоей сути, твоей улыбки, твоей всклокоченной бороды…

Эх, Оник, как же я могла потерять твои рассказы?

#